Неточные совпадения
Вы вот изволите теперича говорить: улики; да ведь оно, положим, улики-с, да ведь улики-то, батюшка, о двух концах, большею-то частию-с, а ведь я следователь, стало быть слабый человек, каюсь:
хотелось бы следствие, так сказать, математически ясно представить,
хотелось бы такую улику достать, чтобы на дважды два — четыре походило!
Ему даже отойти от них не
хотелось, но он поднялся по лестнице и вошел в
большую, высокую залу, и опять и тут везде, у окон, около растворенных дверей на террасу, на самой террасе, везде были цветы.
Ему вдруг почему-то вспомнилось, как давеча, за час до исполнения замысла над Дунечкой, он рекомендовал Раскольникову поручить ее охранению Разумихина. «В самом деле, я, пожалуй, пуще для своего собственного задора тогда это говорил, как и угадал Раскольников. А шельма, однако ж, этот Раскольников! Много на себе перетащил.
Большою шельмой может быть со временем, когда вздор повыскочит, а теперь слишком уж жить ему
хочется! Насчет этого пункта этот народ — подлецы. Ну да черт с ним, как хочет, мне что».
— Ты сказал давеча, что у меня лицо не совсем свежо, измято, — продолжал Обломов, — да, я дряблый, ветхий, изношенный кафтан, но не от климата, не от трудов, а от того, что двенадцать лет во мне был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму, не вырвался на волю и угас. Итак, двенадцать лет, милый мой Андрей, прошло: не
хотелось уж мне просыпаться
больше.
Хотя мне в эту минуту
больше хотелось спрятаться с головой под кресло бабушки, чем выходить из-за него, как было отказаться? — я встал, сказал «rose» [роза (фр.).] и робко взглянул на Сонечку. Не успел я опомниться, как чья-то рука в белой перчатке очутилась в моей, и княжна с приятнейшей улыбкой пустилась вперед, нисколько не подозревая того, что я решительно не знал, что делать с своими ногами.
Я не мог надеяться на взаимность, да и не думал о ней: душа моя и без того была преисполнена счастием. Я не понимал, что за чувство любви, наполнявшее мою душу отрадой, можно было бы требовать еще
большего счастия и желать чего-нибудь, кроме того, чтобы чувство это никогда не прекращалось. Мне и так было хорошо. Сердце билось, как голубь, кровь беспрестанно приливала к нему, и
хотелось плакать.
Сработано было чрезвычайно много на сорок два человека. Весь
большой луг, который кашивали два дня при барщине в тридцать кос, был уже скошен. Нескошенными оставались углы с короткими рядами. Но Левину
хотелось как можно
больше скосить в этот день, и досадно было на солнце, которое так скоро спускалось. Он не чувствовал никакой усталости; ему только
хотелось еще и еще поскорее и как можно
больше сработать.
В его интересах было то, чтобы каждый работник сработал как можно
больше, притом чтобы не забывался, чтобы старался не сломать веялки, конных граблей, молотилки, чтоб он обдумывал то, что он делает; работнику же
хотелось работать как можно приятнее, с отдыхом, и главное — беззаботно и забывшись, не размышляя.
Когда встали из-за стола, Левину
хотелось итти за Кити в гостиную; но он боялся, не будет ли ей это неприятно по слишком
большой очевидности его ухаживанья за ней. Он остался в кружке мужчин, принимая участие в общем разговоре, и, не глядя на Кити, чувствовал ее движения, ее взгляды и то место, на котором она была в гостиной.
Чем
больше проходило времени, чем чаще он видел себя опутанным этими сетями, тем
больше ему
хотелось не то что выйти из них, но попробовать, не мешают ли они его свободе.
К десяти часам, когда она обыкновенно прощалась с сыном и часто сама, пред тем как ехать на бал, укладывала его, ей стало грустно, что она так далеко от него; и о чем бы ни говорили, она нет-нет и возвращалась мыслью к своему кудрявому Сереже. Ей
захотелось посмотреть на его карточку и поговорить о нем. Воспользовавшись первым предлогом, она встала и своею легкою, решительною походкой пошла за альбомом. Лестница наверх в ее комнату выходила на площадку
большой входной теплой лестницы.
Тогда ей
хотелось украсить себя чем-нибудь, и чем
больше, тем лучше.
— Кити играет, и у нас есть фортепьяно, нехорошее, правда, но вы нам доставите
большое удовольствие, — сказала княгиня с своею притворною улыбкой, которая особенно неприятна была теперь Кити, потому что она заметила, что Вареньке не
хотелось петь. Но Варенька однако пришла вечером и принесла с собой тетрадь нот. Княгиня пригласила Марью Евгеньевну с дочерью и полковника.
Он без нужды растягивал свою речь, избегал слова «папаша» и даже раз заменил его словом «отец», произнесенным, правда, сквозь зубы; с излишнею развязностью налил себе в стакан гораздо
больше вина, чем самому
хотелось, и выпил все вино.
У одного хозяина курица несла золотые яйца. Ему
захотелось сразу побольше золота, и он убил курицу (он думал, что внутри ее
большой ком золота); а она была такая же, как и все курицы.
Я и так брата люблю, а
больше за то, что он за меня в солдаты пошел. Вот как было дело: стали бросать жеребий. Жеребий пал на меня, мне надо были идти в солдаты, а я тогда неделю как женился. Не
хотелось мне от молодой жены уходить.
Клим согласно кивнул головой. Когда он не мог сразу составить себе мнения о человеке, он чувствовал этого человека опасным для себя. Таких, опасных, людей становилось все
больше, и среди них Лидия стояла ближе всех к нему. Эту близость он сейчас ощутил особенно ясно, и вдруг ему
захотелось сказать ей о себе все, не утаив ни одной мысли, сказать еще раз, что он ее любит, но не понимает и чего-то боится в ней. Встревоженный этим желанием, он встал и простился с нею.
Это было не очень приятно: он не стремился посмотреть, как работает законодательный орган Франции, не любил
больших собраний, не
хотелось идти еще и потому, что он уже убедился, что очень плохо знает язык французов.
— Ты — ешь, ешь
больше! — внушала она. — И не
хочется, а — ешь. Черные мысли у тебя оттого, что ты плохо питаешься. Самгин старший, как это по-латыни? Слышишь? В здоровом теле — дух здоровый…
— Хорошо, — сказал Миша и
больше не вставал, лишив этим Самгина единственной возможности делать ему выговоры, а выговоры делать
хотелось, и — нередко. Неосновательность своего желания Самгин понимал, но это не уменьшало настойчивости желания. Он спрашивал себя...
«Не
больше тебя», — подумал Самгин. Он улегся спать раньше англичанина, хотя спать не
хотелось. Сквозь веки следил, как он аккуратно раздевается, развешивает костюм, — вот он вынул из кармана брюк револьвер, осмотрел его, спрятал под подушку.
«Злится», — решил он, и
хотелось сказать ей что-нибудь обидное, разозлить еще
больше.
— Встань! — сказала ласково государыня. — Если так тебе
хочется иметь такие башмаки, то это нетрудно сделать. Принесите ему сей же час башмаки самые дорогие, с золотом! Право, мне очень нравится это простодушие! Вот вам, — продолжала государыня, устремив глаза на стоявшего подалее от других средних лет человека с полным, но несколько бледным лицом, которого скромный кафтан с
большими перламутровыми пуговицами, показывал, что он не принадлежал к числу придворных, — предмет, достойный остроумного пера вашего!
И чувствует он еще, что подымается в сердце его какое-то никогда еще не бывалое в нем умиление, что плакать ему
хочется, что хочет он всем сделать что-то такое, чтобы не плакало
больше дитё, не плакала бы и черная иссохшая мать дити, чтоб не было вовсе слез от сей минуты ни у кого и чтобы сейчас же, сейчас же это сделать, не отлагая и несмотря ни на что, со всем безудержем карамазовским.
Ей, может быть,
захотелось заявить женскую самостоятельность, пойти против общественных условий, против деспотизма своего родства и семейства, а услужливая фантазия убедила ее, положим, на один только миг, что Федор Павлович, несмотря на свой чин приживальщика, все-таки один из смелейших и насмешливейших людей той, переходной ко всему лучшему, эпохи, тогда как он был только злой шут, и
больше ничего.
Мне
хотелось бы, чтобы они были еще огромнее, чтобы их было еще
больше…
Секретарь сидел на противоположном конце возвышения и, подготовив все те бумаги, которые могут понадобиться для чтения, просматривал запрещенную статью, которую он достал и читал вчера. Ему
хотелось поговорить об этой статье с членом суда с
большой бородой, разделяющим его взгляды, и прежде разговора
хотелось ознакомиться с нею.
Нехлюдову
хотелось изменить свою внешнюю жизнь: сдать
большую квартиру, распустить прислугу и переехать в гостиницу.
— Сам знаю, что глупо спрашивать, а
хочется знать. Кажется, я бы… Ах, Вера, Вера, — кто же даст тебе
больше счастья, нежели я? Почему же ты ему веришь, а мне нет? Ты меня судила так холодно, так строго, а кто тебе сказал, что тот, кого ты любишь, даст тебе счастья
больше, нежели на полгода? — Почему ты веришь?
— Ну, не поминай же мне
больше о книгах: на этом условии я только и не отдам их в гимназию, — заключил Райский. — А теперь давай обедать или я к бабушке уйду. Мне есть
хочется.
Вот послушайте, — обратилась она к папа, — что говорит ваша дочь… как вам нравится это признание!..» Он, бедный, был смущен и жалок
больше меня и смотрел вниз; я знала, что он один не сердится, а мне
хотелось бы умереть в эту минуту со стыда…
Ему
хотелось скорей вывести ее на свежую воду, затронуть какую-нибудь живую струну, вызвать на объяснение. Но чем он
больше торопился, чем
больше раздражался, тем она становилась холоднее. А он бросался от вопроса к вопросу.
За эти дни мы очень утомились.
Хотелось остановиться и отдохнуть. По рассказам удэгейцев, впереди было
большое китайское селение Картун. Там мы думали продневать, собраться с силами и, если возможно, нанять лошадей. Но нашим мечтам не суждено было сбыться.
Нет, хоть и думается все это же, но думаются еще четыре слова, такие маленькие четыре слова: «он не хочет этого», и все
больше и
больше думаются эти четыре маленькие слова, и вот уж солнце заходит, а все думается прежнее и эти четыре маленькие слова; и вдруг перед самым тем временем, как опять входит неотвязная Маша и требует, чтобы Вера Павловна пила чай — перед самым этим временем, из этих четырех маленьких слов вырастают пять других маленьких слов: «и мне не
хочется этого».
— Вот оно: «ах, как бы мне
хотелось быть мужчиною!» Я не встречал женщины, у которой бы нельзя было найти эту задушевную тайну. А
большею частью нечего и доискиваться ее — она прямо высказывается, даже без всякого вызова, как только женщина чем-нибудь расстроена, — тотчас же слышишь что-нибудь такое: «Бедные мы существа, женщины!» или: «мужчина совсем не то, что женщина», или даже и так, прямыми словами: «Ах, зачем я не мужчина!».
Но как хорошо каждый день поутру брать ванну; сначала вода самая теплая, потом теплый кран завертывается, открывается кран, по которому стекает вода, а кран с холодной водой остается открыт и вода в ванне незаметно, незаметно свежеет, свежеет, как это хорошо! Полчаса, иногда
больше, иногда целый час не
хочется расставаться с ванною…
Впрочем, скорее всего, действительно, девушка гордая, холодная, которая хочет войти в
большой свет, чтобы господствовать и блистать, ей неприятно, что не нашелся для этого жених получше; но презирая жениха, она принимает его руку, потому что нет другой руки, которая ввела бы ее туда, куда
хочется войти.
— Мне
хочется сделать это; может быть, я и сделаю, когда-нибудь. Но прежде я должен узнать о ней
больше. — Бьмонт остановился на минуту. — Я думал, лучше ли просить вас, или не просить, кажется, лучше попросить; когда вам случится упоминать мою фамилию в разговорах с ними, не говорите, что я расспрашивал вас о ней или хочу когда-нибудь познакомиться с ними.
А я вспомнил и
больше: в то лето, три — четыре раза, в разговорах со мною, он, через несколько времени после первого нашего разговора, полюбил меня за то, что я смеялся (наедине с ним) над ним, и в ответ на мои насмешки вырывались у него такого рода слова: «да, жалейте меня, вы правы, жалейте: ведь и я тоже не отвлеченная идея, а человек, которому
хотелось бы жить.
А когда мужчины вздумали бегать взапуски, прыгать через канаву, то три мыслителя отличились самыми усердными состязателями мужественных упражнений: офицер получил первенство в прыганье через канаву, Дмитрий Сергеич, человек очень сильный, вошел в
большой азарт, когда офицер поборол его: он надеялся быть первым на этом поприще после ригориста, который очень удобно поднимал на воздухе и клал на землю офицера и Дмитрия Сергеича вместе, это не вводило в амбицию ни Дмитрия Сергеича, ни офицера: ригорист был признанный атлет, но Дмитрию Сергеичу никак не
хотелось оставить на себе того афронта, что не может побороть офицера; пять раз он схватывался с ним, и все пять раз офицер низлагал его, хотя не без труда.
Марья Алексевна хотела сделать
большой вечер в день рождения Верочки, а Верочка упрашивала, чтобы не звали никаких гостей; одной
хотелось устроить выставку жениха, другой выставка была тяжела. Поладили на том, чтоб сделать самый маленький вечер, пригласить лишь несколько человек близких знакомых. Позвали сослуживцев (конечно, постарше чинами и повыше должностями) Павла Константиныча, двух приятельниц Марьи Алексевны, трех девушек, которые были короче других с Верочкой.
Он опять слушал, сказал, что расстроена
больше прежнего, много говорил; да и грудь-то у меня болела, — я и расчувствовалась, заплакала: ведь умирать-то не
хотелось, а он все чахоткой пугал.
А
больше всего
хочется детски плакать, жаловаться, целовать.
Само собою разумеется, что одиночество теперь тяготило меня
больше прежнего, мне
хотелось кому-нибудь сообщить мои мысли и мечты, проверить их, слышать им подтверждение; я слишком гордо сознавал себя «злоумышленником», чтоб молчать об этом или чтоб говорить без разбора.
Есть удивительная книга, которая поневоле приходит в голову, когда говоришь об Ольге Александровне. Это «Записки» княгини Дашковой, напечатанные лет двадцать тому назад в Лондоне. К этой книге приложены «Записки» двух сестер Вильмот, живших у Дашковой между 1805 и 1810 годами. Обе — ирландки, очень образованные и одаренные
большим талантом наблюдения. Мне чрезвычайно
хотелось бы, чтоб их письма и «Записки» были известны у нас.
Когда я писал эту часть «Былого и дум», у меня не было нашей прежней переписки. Я ее получил в 1856 году. Мне пришлось, перечитывая ее, поправить два-три места — не
больше. Память тут мне не изменила.
Хотелось бы мне приложить несколько писем NataLie — и с тем вместе какой-то страх останавливает меня, и я не решил вопрос, следует ли еще дальше разоблачать жизнь, и не встретят ли строки, дорогие мне, холодную улыбку?
Дети года через три стыдятся своих игрушек, — пусть их, им
хочется быть
большими, они так быстро растут, меняются, они это видят по курточке и по страницам учебных книг; а, кажется, совершеннолетним можно бы было понять, что «ребячество» с двумя-тремя годами юности — самая полная, самая изящная, самая наша часть жизни, да и чуть ли не самая важная, она незаметно определяет все будущее.
Мне
хотелось, чтобы времени
больше не было, не было будущего, а была лишь вечность.
Лопахин. Ваш брат, вот Леонид Андреич, говорит про меня, что я хам, я кулак, но это мне решительно все равно. Пускай говорит.
Хотелось бы только, чтобы вы мне верили по-прежнему, чтобы ваши удивительные, трогательные глаза глядели на меня, как прежде. Боже милосердный! Мой отец был крепостным у вашего деда и отца, но вы, собственно вы, сделали для меня когда-то так много, что я забыл все и люблю вас, как родную…
больше, чем родную.
Не
хотелось слушать ее, и даже видеть
больших было неприятно.